Рассказы

Горячее Вино

— Что может быть лучше горячего красного вина с корицей в такой сибирский мороз?
Спорить было бессмысленно и совершенно неактуально. Это в Москве, будучи школьником, я в минус пятнадцать спокойно ел на улице мороженое, и было как-то даже весьма комфортно. А в Париже в минус два меня пробирало насквозь и высвистывало парижским ветром. Очевидно, сказывалась близость моря и соответствующая этому влажность. Однако в двадцать лет не вдаешься в причины происходящего вокруг, тебе просто невероятно холодно и хочется согреться.
Практически на каждом углу Города света находится кафе. Это та редкая французская традиция, которая остается нетронутой столетиями. Кафе приютит друзей и влюбленных, согреет, напоит, а если нужно, незамысловато накормит, поможет переждать дождь и революцию, пробки и скуку и никогда не выгонит из-за твоего столика, даже если ты взял один кофе и сидишь у окна полдня. Короче говоря, французское кафе — это своего рода институция. Нужная, прекрасная и очень удобная.
Анн-Мари была красива и умна. Ей было на два года больше, чем мне, она заканчивала факультет изящных искусств Сорбонны и очень неплохо разбиралась в искусстве. Ее интересовал конец восемнадцатого — начало девятнадцатого века, особенно так называемый период «Возвращение из Египта». Ну еще немного Средние века. Мне же всегда был любопытен мой бурный двадцатый. Связи революционных веков и интерес к ним были достаточны для дружбы и совместной работы. Мы замечательно дополняли друг друга, не переходя столь зыбкую грань, установленную возрастом гуляющих на свободе гормонов.
Что же касается рабочего взаимодействия друг с другом, то оно происходило в одной из лучших антикварных галерей Парижа, а значит и Европы, под названием «Кугель». Аарон Кугель был очаровательный «старикан» или, по крайней мере, мне в мои двадцать он таким мне казался. «Симпатичной развалине» было лет сорок пять — пятьдесят, и в моем юношеском сознании складывалось впечатление, что в его возрасте он наверняка мог принимать участие в битве при Ватерлоо или лично разваливать Бастилию. Анн-Мари и я подрабатывали в его галерее два-три дня в неделю. Мы разбирали какие-то документы, книги, записи, искали «провенанс» — историю создания/перехода/приобретения картины в архивах и библиотеках, учились уму-разуму, профессиональному мастерству и отлично себя чувствовали.
Аарон, как многие профессионалы своего дела, обладал энциклопедическими знаниями и щедро ими делился. Это были чудесные моменты для нас двоих, и мы оба тонули в загадках истории и его доброй приятной «старческой» улыбке.
— Аарон, тут какой-то непонятный даже для меня документ на русском языке. Я вижу, что это царский указ. Анн-Мари, это, скорее, по твоей части — XVIII век, но очень странный чин присвоен этому человеку — «генерал-рекетмейстер». В американских детективах «рэкет» — абсолютно понятное занятие мафии. Фильм «Крестный отец» помните?
Напарница с интересом посмотрела на хозяина галереи. Она немного владела русским языком (бабушки, дедушки — «белая акация — цветы, эмиграция»). Все артефакты и искусство из далекой России были ей безусловно интересны.
— Еще мой отец купил этот документ у какого-то князя-эмигранта в конце пятидесятых. Редкая вещь. Но «рекетмейстер» никакого отношения к «рэкету» не имеет. Звание пришло в Россию из парижского Дворца правосудия через Пруссию и идет от французского термина requête — «запрос, ходатайство, жалоба, заявление». Так вот, наш «рекетмейстер» — как бы начальник апелляционной инстанции. Он рассматривал жалобы на вынесенные судебные решения. Но в одном Александр прав. «Рэкет» — действительно итальянское изобретение. И идет от слова ricatto — «шантаж, вымогательство». Вам интересно?
Конечно нам было интересно! Мы купались в новых знаниях, в навсегда ушедших в прошлое интригах, похороненных и зарытых в живописи, статуэтках, рисунках, книгах, удивлялись новым для нас художникам, мечтали сделать как минимум с десяток важных открытий и прославиться. Короче говоря, молодость прекрасна. А молодость в середине семидесятых в Париже была прекрасна вдвойне.
А еще были наши любимые традиционные очаровательные субботы.
Блошиный рынок Парижа — особый мир. Но то, что происходит там на трех улицах между шестью и восемью утра — особый мир в особом мире.
Во Франции есть такая профессия — скупщики «внутренностей» домов. Обычно это люди, которые живут на «колесах» собственных грузовиков. Их бизнес заключается в том, что они ездят по всей стране в поисках домов и квартир, перешедших наследникам, не желающим разбираться в старом барахле умерших родственников или вообще оставшихся без таковых. Муниципалитет нанимает подобные компании и таким образом расчищает для следующих жильцов квартиры ушедших в иной мир одиноких стариков. Разбираться в том, что там они забрали, особенно некогда. Поэтому грузовички едут в Париж, чтобы попасть на рынок к шести часам утра «блошиной» субботы. Там, откинув задний брезент кузова машины, начинается торговля из рук в руки. Это часто бывает нечто сродни казино. Покупатели ныряют в кузов и вытаскивают то, что им приглянулось за несколько десятков секунд обзора. Продавец влет называет цену, идет быстрый торг участников процесса типа: «Вы совсем ку-ку? Ваша фамилия с такими ценами — Сотбис-младший?» «Клошарам и нищим мое почтение, но вы перепутали дислокацию. Вы сегодня где стоите, около синагоги или рядом с церквою?» «Даю любую половину от предложенной вами наглой антисемитской цены за эту рухлядь». «Приятно иметь дело с интеллигентным человеком. Отдам, так и быть. Посветите — я пересчитаю деньги. Почему у вас все бумажки такие мятые?»
Вместе с ними разгружаются и местные лавочники, у которых тоже с утра есть чем поживиться в аналогичном контексте. Своя жизнь, свои нравы, свой мир.
К половине восьмого утра грузовички разъезжались, улицы блошиного рынка приобретали нормальный вид, с грохотом ползли железные жалюзи вверх под крыши магазинов, в лавочках зажигался свет, доставались термосы и сэндвичи, жизнь набирала свой обычный ход и ритм.
Наш босс спокойно относился к тому, что мы иногда на свои студенческие копейки что-то покупали без спроса. Мало того, он даже поощрял наши мелкие потуги. Анн-Мари делала это редко. В основном, лично для себя. Это могли быть какие-нибудь винтажные броши, браслеты или что-то совсем по мелочи. Что же касается меня, то я промышлял более серьезно, чем моя коллега, время от времени вылавливая нечто стоящее и перепродажное, естественно, в пределах моих юношеских финансов.
То утро было на редкость холодным. Около нас остановился подержанный тарантас, и водитель откинул брезент. Я нырнул в кузов «пежо» и подал руку Анн-Мари. Все-таки удивительная грация была в каждом ее движении. И это несмотря на толстую куртку, вылезающий наружу морской свитер бретонского рыбака и какие-то тяжеленные ботинки. Вместо того, чтобы нюхать пыль, нафталин и последствия визитов мышей в валяющихся по всему кузову корзинах, мне опять захотелось обнять коллегу и, сложив полномочия ее куртки и свитера, отдать должное экстрактам возбуждения, присущим нашему возрасту. Она на секунду застыла у меня в руках, по инерции восхождения в кузов попав мне в объятия, кажется, все поняла и как бы чуть случайно оглянулась на шефа, оставшегося внизу. Аарон не обращал на нас никакого внимания. Его взгляд был прикован к чему-то другому слева от машины.
— То, что ты хочешь мне сказать и сделать, мы можем отложить до вечера? Сейчас надо поработать.
Скорее всего, неудержимую тягу к умным женщинам мне заложили в детстве мама и бабушка. А ведь есть масса мужчин, получающих астрономическое удовольствие от дур. Не мой случай. Сто процентов.
Куртка и моя дубленка, наконец, расцепились, и тут неожиданно наш взгляд одновременно упал на картонку, из которой торчала чуть гнутая двухсантиметровой толщины доска. Я вытащил доску на свет фонарика Анн-Мари, и мы уставились на находку. Это было деревянное панно размером пятьдесят на шестьдесят сантиметров. Жанровая фламандская живопись шестнадцатого — семнадцатого века очень хорошего качества могла быть и поздней подделкой, хотя задняя сторона внушала доверие. Гнутую доску держала крупная деревянная сетка-распорка, как это часто было принято в то время. Еще у друзей своего любимого деда я видел в Москве много подобных шедевров. Я был уверен в подлинности, но специалистом по этому периоду считалась все-таки коллега в свитере.
— Отличные «малые голландцы». Уверена — подлинник. Ты торгуйся, а я покажу эту вещицу месье Кугелю.
Продавец уповал на то, что вещь наверняка хорошая, и внаглую просил двенадцать тысяч франков. Я давил на грязь, темноту, мышей плюс дороговизну жизни, заговор масонов и через две минуты уже кричал Аарону: Huit milles cinq, что в переводе на человеческий язык обозначает «восемь с половиной тысяч».
При свете блошиного уличного фонаря и после мелкой реставрации (два плевка на носовой платок с последующей легкой протиркой мест скопления особой грязи) доска преобразилась. Легенда антикварного Парижа достал лупу, приблизил ее и найденный шедевр к лицу, поползал в таком состоянии по картине и тихо сказал: «Молодцы, ребята. Премия в конце месяца обеспечена». Как раз на этом месте и прозвучала фраза: «Что может быть лучше горячего красного вина с корицей в такой сибирский мороз? Пошли, я угощаю».
Когда же полностью запотевшие с мороза очки начали что-то через себя пропускать, пальто повисло на стуле, а в нос ударил терпкий запах горячего бордо с пьянящей приправой, когда я даже не откусил, а каким-то образом оторвал кусок только что испеченного мини-багета (который здесь называют «веревка») со слоем чуть соленого масла, я понял, что такое настоящее пятиминутное счастье. Анн-Мари, как и я, молча наслаждалась моментом, понимая, что такие минуты надо, млея, просто запоминать на всю жизнь. Между тем Аарон продолжал с интересом разглядывать находку из давно уехавшего грузовика, тихонько отпивая бодрящий эликсир: «Классная вещь. После хорошей чистки повесим во втором зале. Там, где остальные «малые голландцы», рядом с младшим Брейгелем».
— А сколько она будет стоить? — задала правильный вопрос Анн-Мари.
— Надо будет поискать провенанс, более-менее точную датировку, попытаться определить художника, реставрация, естественно, выставить на Антикварной биеннале…
Перечисление предстоящих действий звучало как арифметический подсчет в пятом классе: шестьдесят, восемьдесят, девяносто, сто…
— …Ну, думаю, двести пятьдесят — триста тысяч. Не меньше. Если продам за два года, будет классно.
Пока шеф рассуждал, а мы пили вино, за спиной Кугеля вырос незнакомый силуэт. Мужчина напоминал безработного в стадии ожирения от голода, но с воспоминаниями о прошлой хорошей жизни. Никто из нас, сидящих за столом, его не интересовал, его взгляд «нищего на булку» был направлен прямо на «нашу» только что приобретенную картину. Кугель обернулся и поздоровался с пришельцем. Удивляло то, что разговор начал Аарон. Да и сама беседа была совершенно неординарна.
— Мои помощники только что нашли. Отдам за девяносто. Можешь достать деньги из левого нижнего кармана куртки.
— В нижнем левом кармане шестьдесят и больше не будет никогда.
Кугель кивнул, а безработный, не пересчитывая, достал довольно толстенький белый конверт и передал его нашему шефу. Тот положил его себе за пазуху и отдал найденный нами фламандский шедевр безработному. Мы с удивлением и некоторой обидой посмотрели вслед удаляющейся к стойке кафе фигуры.
— Зачем? В пять раз меньше цены, вы же сами говорили. И вообще, кто это? А почему вы не пересчитали деньги? Разве так можно, он же мог обмануть?
— Я знаю Клода уже лет тридцать. Это один из известных в Париже аукционистов. Он часто ездит по антикварным рынкам, покупает вещи, а потом очень хорошо раскручивает находки на аукционах. Как у многих профессионалов, он точно знает, сколько у него в каждом из многочисленных карманов денег. Чтобы на людях не считать. А продал я по понятным причинам. За полчаса, заработав пятьдесят тысяч, никогда не следует думать о том, сколько бы ты получил через два-три года. Кроме того, ему эту картину будет значительно легче продать, чем мне. И расскажу вам почему. Приятного аппетита. Еще вина? Или café-crème renversee (горячее пенистое молоко, куда выливают крепкий кофе) и круассан? Очень часто в картинах «малых голландцев» заложен подтекст или скрытый смысл. Его, этот скрытый смысл, могут передавать как персонажи — одинокий, сидящий на берегу озера рыбак есть само терпение, так и действия — воин в латах (помните — у Брейгеля-старшего?), вешающий колокольчик на кошку, — болтун, который все растрезвонил по всему свету. Наблюдения за обыкновенной жизнью тоже непросты: крыша с дыркой обозначает глупость, или в доме просто живет дурак. И даже игра цветов часто несет в себе некую шифровку. В работе, которую вы мне купили, типичная прихожая зажиточного дома. Жена провожает куда-то супруга. Не зная подтекста, вы ничего не поймете. А вот мы с коллегой довольно быстро все прочли. Рассказываю. Она — полноватая женщина, достаточно молода, но на ней слишком растянуто платье. Все становится понятно, когда мы видим люльку чуть поодаль справа. Женщина недавно родила, но не очень следит за собой. Этот дом достался именно ей по наследству. Почему? Объясню. У стены стоит стульчик для кормления ребенка и лошадка-качалка для уже повзрослевшего наследника. А ребенок-то еще совсем младенец. Значит, это ее приданое. Но интересно другое. Интересно ее голубое платье — символ глупости у фламандцев и голландцев в те времена. И его шляпа, которую он надевает с красной подкладкой. Красный цвет — цвет греха. В данном случае, цвет измены. Но красного немного. Так, интрижка. А что такое мелкая интрижка у мужчины, женившегося на состоятельной девушке? Догадались? Все вместе это выглядит как зашифрованное предостережение кому-то от кого-то: «Если ты не будешь следить за собой, муж будет ходить к ночным бабочкам». К проституткам, короче говоря.
— Но это же день. На улице солнце. Похоже на утро, — наивно заметила Анн-Мари.
— Мой дедушка говорил, что если хочется, то можно переночевать и днем, — заметил я приятельнице. — По-русски говорят: «Сердцу не прикажешь», хотя в данном контексте у выходящего на улицу мужа сердце — обобщающий или иносказательный образ.
В это время Аарон достал все тот же конверт, отсчитал из него десять тысяч франков и протянул их мне:
— Это вам на двоих, молодые люди. Но обещайте, что чуть-чуть повеселитесь, а остальное не потратите сразу. Я довезу вас, куда скажете. Пошли или еще немного погуляем? Все магазины уже открылись.
— А почему вы сказали, что вашему другу будет легче продать эту работу, чем вам?
— Видишь ли, мой дорогой Александр, тот человек, который ее купил, будет ее продавать публично. Он будет рассказывать прочтение этой истории со сцены всей завороженной аудитории. История и зашифрованная тайна захватят зал, и всегда найдутся три-четыре человека, завлеченные магией слова и шлейфом энигмы. Начнутся торги, и цена полетит вверх. А я могу рассказать все это только тому клиенту, который остановится перед ней у нас в галерее. Такой человек, понятное дело, найдется. Вопрос только когда, будут ли у него деньги, и захочет ли он купить. Вот и все. Пошли?
Вечером мы сидели с Анн-Мари в кафе Le Select на бульваре Монпарнас и пили все то же горячее вино, но на этот раз с сыром и печеньем. Мне было уже очень тепло, но хотелось, чтобы ночью стало намного теплее… Коллега с упругой грудью смотрела на меня нетрезвыми веселыми глазами и улыбалась. Пора было сказать, что надо было сказать в этот вечер и в этот момент. Что-то чувственное, проникновенное, долгое, сексуальное, понятное, не пошлое, но слегка зашифрованное:
— Поехали ко мне домой?
Она положила голову мне на плечо и не очень трезвым языком начала шептать:
— Ты очень и очень милый парень. Ты мне нравишься. И я к тебе поеду. Но ты должен знать, хотя зачем тебе знать? Нет, я скажу… Я по уши влюблена. И это не ты. Это безнадежный случай. Между нами никогда ничего не будет. Понимаешь? Никогда. Нет, я могу к тебе поехать. Мне просто уже нужен секс. Просто секс. Но я все время думаю о нем. Как же это грустно. Поехали?
— А кто он?
— Ты что, дурак? Ты еще не понял? Хотя ни одна живая душа не знает об этом. Ты единственный на всем свете. Но так получилось. Так вот. Ты думаешь, я просто так все делаю в галерее? «Месье Кугель, я все сейчас вытру». «Месье Кугель, я сбегаю куплю вам бутылку вина и сэндвич на обед?» «Аарон, что еще я могу сделать для вас?» Только ему все равно. Он слепой идиот. Он ничего не видит, кроме своих «малых голландцев» и всякой другой хрени. А я люблю его, понимаешь, всем сердцем. Он такой умный, он такой благородный, он такой сексуальный. С ним безумно интересно. Да ты сам все знаешь.
— Послушай, но он же старше тебя на двадцать пять или тридцать лет. Это же как-то неправильно. Он развелся недавно, его дочь старше тебя, его сын твой ровесник. Ты вообще о чем? Вы будете смешно выглядеть вместе. «Месье Кугель, это ваша дочь? Ах, нет, извините…»
— Ты ничего не понимаешь, ты не понимаешь, как рядом с ним хорошо, ты не знаешь, что со мной творится, когда он что-то нам рассказывает, а его костюмы, а этот одеколон, а умные и веселые глаза… Я иногда просыпаюсь ночью, потому что мне приснился его запах. А с ровесниками я пробовала встречаться, но мне скучно. Ты знаешь, что такое одиночество вдвоем? Вот мы выпили, поедем трахнемся, наверняка я улечу в космос, и утром ты мне расскажешь про то, что я и так знаю. Ну и еще что-то про Россию. Будет полчаса чего-то другого. И все.
Анн-Мари всхлипнула.
— Пойдем? А то я совсем раскисну. Мне ни капли нельзя пить…
Я был в шоке. Обаятельная, тонкая, светящаяся Анн-Мари и этот пусть симпатичный, умный, богатый, но почти пятидесятилетний старик! Как он может нравиться этой девчонке? А эта блонда, эта шпала, которая заходит за ним в галерею по средам и пятницам? Анн-Мари не понимает, что в этом купе все места заняты и ловить там нечего? Но, судя по всему, она реально любит его. Кошмар. Так не бывает. А если я пересплю с ней только потому, что ей нужен мужчина, это не будет сродни насилию? И какая будет разница между мной и фаллоимитатором? Нет, что я несу? Разница будет и притом существенная. Не знаю, что подумает Анн-Мари… но меня в секс-шопе не купишь!
Мысли путались в голове и терялись в трех стаканах горячего вина, хотя при моей нелюбви к алкоголю мне достаточно было бы и одного. Она, шатаясь, взяла меня под руку под безучастными взорами таких же, как мы. Где-то в парижской сырости остался в ушедшем вечере знаменитый кафе Le Select на бульваре Монпарнас и недопитый кофе. До метро было около ста метров и несколько капель дождя.

И Ritz, и Crillon были заняты под завязку. Единственный номер, который случайно освободился за сумасшедшие деньги, был в Hotel Le Bristol на улице Фобур-Сент-Оноре, 112. Я иногда останавливаюсь в этой гостинице. Удобное месторасположение, прекрасный сервис, славный белый кот, который ходит по ресепшн и хорошо относится к адвокату из России. Надо мне было срочно прилетать сюда в Неделю высокой моды? Все рестораны забиты, ни проехать ни пройти. Номеров нет, и даже в барах отелей и то толкотня. Мой верный русский водитель Саша с огромными извинениями притормозил «мерседес» напротив входа, но на противоположной стороне улицы. Припарковаться около гостиницы было нереально.
— Александр Андреевич, я отнесу все вещи сам, без портье. Мы его не дождемся. Простите, но вы видите, что творится. Номер заказан на ваше имя?
Молодящимся движением, чуть покрякивая и постанывая, я выкинул тело с заднего сиденья и с разбегу оказался напротив витрины какой-то галереи. Из окна на меня смотрело прекрасное полотно Фернана Леже. Я давно построил теорию, согласно которой все иностранные живописцы, если у них были жены или любовницы из России, начинали творить более сочными тонами красок, как бы стараясь доказать этим рвущим душу славянкам, что и они способны отчаянно любить. Леже с его женой Надей, Дали, Пикассо, Модильяни, Шагал, Майоль, ну и так далее — все попадают под мою теорию русских жен и любовниц, доканывающих гениев до измождения или до совершенства. Что, в принципе, одно и то же. Надо будет как-нибудь об этом написать статью и прочесть лекцию в моем интеллектуальном клубе «Табу». А Леже, несомненно, хорош. И год из лучшего периода. Когда Надя куда-нибудь уезжала, он сходил с ума от ревности и писал еще сильнее. Зайти, что ли?
Я посмотрел на вывеску галереи, обомлел и, слегка волнуясь, открыл дверь. Почти сорок лет спустя…
…От прежнего старого уюта не осталось ничего. Может быть, это и правильно: надо жить в ногу со временем. Хотя куда же мы все спешим, чтобы его догнать? Мне показалось, что шарм старой школы, который я когда-то вдыхал здесь, ушел навсегда. Жаль, ну что делать. Следующие поколения клиентуры диктуют свои законы и правила. Такова жизнь. Ох, извините, я же в Париже: такова с’est la vie.
Молодой человек лет тридцати — тридцати пяти улыбнулся мне, встал из-за стола и любезно пригласил сесть. Я задал вопрос про Леже.
— Полтора миллиона евро. Это одна из лучших его работ. На задней стороне посвящение его супруге Наде. Надпись гласит, что он не мог практически заснуть все три недели, пока она была в отъезде, и поэтому писал день и ночь напролет это полотно для нее. Хотите посмотреть?
Отдал бы за тысяч семьсот, я бы сразу взял. А полтора миллиона — это дороговато. Но картину можно посмотреть. Почему нет?
— А что месье Кугель? Его больше здесь нет? Да, покажите, пожалуйста, работу вблизи и надпись тоже. Спасибо.
— Вы знали папу? Хотя кто его не знал в Париже? Несколько лет назад отца не стало. Вы немного опоздали. Сожалею. Простите, но я вас раньше не видел. Вы месье…?
Я назвал себя и сказал, что когда-то в середине семидесятых был знаком с его папой.
Странно, но ни галерея, ни ее судьба меня совершенно не трогали. Это был другой, чужой мир. Не было в моем сознании ничего, что можно было бы называть хотя бы легкой ностальгией. Ноль. Пустота. Сейчас я больше думал о картине. Дело в том, что, когда Леже умер в тысяча девятьсот пятьдесят пятом, Надя, которая сама отлично рисовала, начала подделывать картины мужа. Причем в большом количестве. А вот эта надпись на обороте холста делала шедевр стопроцентно подлинным. А значит, поднимала его цену неимоверно. Оставив эту маленькую тайну при себе, я попросил молодого человека подумать над его поведением, оставил визитную карточку, сказал, что остановился в гостинице напротив и вышел из неуютной лавочки.
На следующий день раздался звонок. Женский голос звучал весьма строго. Впрочем, предлагая такую цену, я, наверное, это заслужил.
— Мэтр Добровинский? Мэтр Александр Добровинский?
— Да. Слушаю вас.
— Меня зовут Анн-Мари Кугель, и вы вчера торговались с моим сыном за полотно Леже.
Я онемел. Калейдоскоп всего прошедшего завертелся в сознании, безуспешно пытаясь выдавить из меня хоть одно слово.
— В описании тебя Мишелем узнать того Александра было трудно. Ты там живой? Что с тобой? Скажи хоть что-то. Мяукни, в конце концов? Я бы никогда не подумала, что это ты, но, когда мой сын рассказал мне про предложенную мэтром Добровинским цену, я все поняла и сказала себе: «Ошибки быть не может». Это он. Я живу теперь большей частью в Марракеш. Здесь тепло и нет сумасшедших французских налогов. Расскажи о себе. Бристоль, Леже, адвокат. Такое впечатление, что у тебя все в порядке.
Я рассказал. Немного. Большими линиями.
— А ты?
— Через год после того, как ты ушел, я вышла замуж за Аарона. Ты можешь гордиться: с той ночи у тебя в квартирке в моей жизни был только один мужчина — мой муж. И больше никого. Теперь уже никогда и не будет. У нас родилось двое мальчиков. Одного ты видел вчера. Другого как-нибудь покажу. Мы же теперь не потеряемся? Я давно мечтала встретиться с тобой и спросить одну вещь. Ты тогда меня пристыдил, что я влюбилась в мужчину намного старше меня. Поэтому я хочу сейчас тебя спросить, ты встречаешься с кем-нибудь, кто младше тебя лет на тридцать? Она тебя любит? Такого, сегодняшнего? Ответь мне сейчас. Я сорок лет ждала, чтоб тебя это спросить.
Я помолчал, обдумывая ответ, а потом зачем-то соврал.
— Ты врешь.
Трубка засмеялась.
— И мы оба это знаем. Ты прилетишь ко мне в Марракеш? Так хочется обо всем поболтать. Тебе правда нужен Леже?
Вечером прибыла в Париж любимая. За ужином я пытался сообразить, зачем или, точнее, для чего я пытался обмануть Анн-Мари? Что и кому я хотел доказать? От чего спрятаться? Чего стеснялся? Любимая обижалась на то, что я замкнут и не обращаю на нее внимания.
В голове вертелась фраза из рукописного сборника интересных выражений и афоризмов моей двоюродной сестры. Когда мы записывали туда всякую ерунду, нам было по четырнадцать-пятнадцать лет. И первый раз что-то из той тетради пригодилось (или вспомнилось):
«Я сам себя не знаю. Избави меня, Боже, знать себя».
— Закажи нам шампанское, — раздался голос любимой. Мы все-таки в Париже…