Рассказы

Любовь без любви

— Это была единственная женщина в моей жизни, которую я искренне любил, никогда даже не поцеловав.
Голос дрогнул. Интересно, заметили или нет? В зале висела пауза. Я отвернулся к экрану с ее фотографией: нельзя показывать так откровенно свою слабость. Перкуссия рядов оглушила аплодисментами, развернув меня к залу. Нет, оказывается, иногда нужно. «Слабость к любимой женщине — мужество героя». Мама. Конец цитаты. Который раз читаю эту лекцию и каждый раз что-то с левым глазом. Нет, нельзя с такой влагой уходить с поклона, это уже совсем неприлично. А они все хлопают и хлопают. И сами, кажется, плачут. Каждый о своем. Надо набраться сил, ответить на вопросы, потом — фотосессия. А я полностью опустошен, нет не то, что сил, нет даже голоса, мыслей, давления, нет, наверное, и температуры. Как тогда в Кафе…
…Никогда не хотел жить нигде, кроме дорогих районов. Не потому, что я сноб. Боже упаси. Я суперсноб, только наоборот. Просто в дешевых районах все было одинаковое. Люди, магазины, машины. Мне было скучно. На Avenue Montaigne, там, где на углу серебрился Dior, а чуть выше Chanel, комната для прислуги на восьмом этаже без лифта стоила столько же, сколько однокомнатная квартирка у какого-нибудь парижского «hrena na kulitchkah». Зато после концессионера RR и дальше, ниже к Сене, можно было увидеть шикарных дам в огромных шляпах, подъезжающих на своих или «любовных» автомобилях, водителей в ливреях, нянек и горничных в черно-белых формах, посыльных, увешанных пакетами от колен до ушей, сильных мира всего мира и звезд шоу-бизнеса. Божества запросто глазели на витрины, и для двадцатиоднолетнего вгиковца видеть все это и было той частью мечты, ради которой пришлось, как казалось тогда, навсегда уехать из родной Москвы.
Завтрак всегда был для меня сакральным моментом. Но особый статус он приобрел в «Городе Света». Это был целый ритуал: кофе с горячим молоком, круассан, журнал, какие-нибудь запрещенные на родине Даниэли и Синявские в местных изданиях и, конечно, синеватые пачки сигарет Gitanes без фильтра. Крепче этих гвоздиков ничего не было. Если разложить все это на столике — отпивать горячий кофе, читать, кашлять, курить и время от времени смотреть на шикарную улицу, то жизнь, которая будет длиться вечность и еще немного, улыбнется и заласкает тебя даже в дождь и холод.
Именно таким дождливым, но от этого совсем не унылым парижским утром я и услышал контральто слева от себя:
— Милый друг, вас не затруднит курить в мою сторону?
Сентенция исходила из очень стройного силуэта за соседним столиком, повернутым, как и я, лицом к дождливой улице. Я решил, что это ирония и извинился. Тем более что силуэт в шляпе даже не шелохнулся в мою сторону.
— Ваш круассан, месье.
И, наклонившись надо мной, уже знакомый по ежедневным посещениям официант очень тихо добавил:
— Курите, курите. Это мадам Дитрих.
Тело вросло в плетеный стул, сердце бешено застучало, в горле пересохло: «Неужели это та самая легенда двадцатого века — Марлен Дитрих? И я вот так просто сижу рядом? Курю и пью кофе? Сойти с ума!»
Закурив сразу две сигареты, я стеснительно проглотил кашель и решил, что дыма мало. Тумана от четырех сигарет было достаточно, чтобы Она обернулась, посмотрела на меня с улыбкой и как-то очень мило сказала:
— Спасибо, мой мальчик. Врачи запретили мне курить, но разве они запретили тебе дышать и смотреть на меня?
Меня не было. Я растворился как сахар в чашке. Как дождинка в песке. Как китаец в Китае.
Ее взгляд остановился на открытом Paris Match и моей пачке сигарет.
— Я его очень любила. — Пальцы в перчатках показали на страницу журнала.
Весь журнал был посвящен Жану Габену, знаменитому французскому актеру, скончавшемуся за несколько дней до этого.
Я закусил губу, чтобы не сморозить какую-нибудь глупость. Чуть задержавшись, взгляд ушел от журнала и скользнул дальше, туда, на круассан и книги с кириллицей.
— У меня в Москве есть близкий друг. Великий режиссер. Я ему многим обязана. Григорий Александров. Может, слышал? Дыхни еще табаком.
— Я учился с его внуком в Институте кино. Его так же зовут, как и деда.
— Так мы коллеги? — О, эта улыбка!
Я залился краской.
— Знаешь, я могу тебе рассказать о кинематографе столько интересного, ни в одном университете такого не расскажут. Как тебя зовут? Я должна сейчас идти. Впрочем, если ты завтракаешь здесь и проводишь утро с книгами, значит, ты часто в этом кафе бываешь. И я тоже. А вон мой дом. Увидимся.
Стул и я, слившись, превратились в настоящий знак «Инь — Ян». Плавая в небесах, я доедал свой круассан под улыбку и увещевания официанта Бернара: «Мадам бывает в нашем кафе минимум три-четыре раза в неделю. Всегда утром. Иногда не одна. "Утро зависит от вечера", — это мадам Дитрих сама так шутит. Здесь все очень рады, когда у нее все хорошо. Вот, кажется, в прошлом году она где-то на съемках сломала лодыжку. Теперь хромает. А ведь ее ноги — достояние мира. Извините, месье, я должен идти».
Через час я сидел в библиотеке, обложенный всякой периодикой и книгами, как студент перед экзаменом.
Она родилась в 1901 году. Значит, ей семьдесят пять. А мне? Я что делаю? Спрашиваю сам себя: сколько мне лет? Совсем плохой стал. Пятьдесят с чем-то лет разница. Ну и что? В этом году умер единственный муж и Жан Габен. Про Габена я знал. А вот это интересно. Она была мелкой певичкой, когда в берлинском кабаре ее открыл Григорий Александров и познакомил с режиссером, который искал актрису на главную роль. Она переспала с Александровым и на следующий день — с режиссером. Никогда не делала из своих связей секретов. Навсегда осталась благодарной Григорию Васильевичу. А я учился с его внуком на одном курсе и дружу с ним с пяти лет. И дедушку его знаю. И что из этого? Она что, должна меня «увнучить»? Спеть колыбельную? Куда меня несет вообще? Да нет, просто же интересно поговорить с легендой, спросить ее что-нибудь, послушать рассказы. А для этого знать о ней все, что написано. Все изучить, все запомнить. Теперь понятно? Теперь понятно!
Из библиотеки я ушел последним.
На следующее утро в восемь ноль пять я сидел на том же месте. На столе лежали четыре пачки сигарет, пара книг и на всякий случай букетик фиалок. Это был незабываемый потрясающий день, но она не пришла. Бернар все понимал и пытался утешить как мог: «Если мадам не пришла до полудня, то она точно не придет потом». Я слышал, но не слушал.
Цветы я аккуратно поставил дома в стаканчик из-под зубной щетки. Щетка и паста начали жить отдельной жизнью в разводе, но на той же полке. Так продолжалось три дня и два букетика. Утром я сидел в кафе, после обеда — в библиотеке. За это время я выучил наизусть ее фильмографию, все про личную жизнь, доступную таблоидам всех стран, а также сплетни и легенды. В самые трудные минуты Бернар все равно гнал всех из-за соседнего стола под угрозой увольнения, но в двенадцать дня, когда начинался обед и заканчивалась надежда, безнадежно разводил руками и отдавал место каким-нибудь пришлым негодяям.
На четвертый день у меня упало сердце. Она вошла в кафе, такая манящая, элегантная и свежая, несмотря на легкую хромоту, под руку с молодым красавцем. На меня она не обратила никакого внимания. Стул, пепельница и я. А вот четыре пачки Gitanes и книги на русском языке вдруг поймали взгляд из-под шляпы. Она все сразу поняла и улыбнулась.
— Привет, как тебя зовут? Ты говорил, но я забыла.
— Александр.
— Давно ждешь?
— Четыре дня.
— Ты влюбился? И этот букетик для меня? Скажи просто «да». Я все пойму.
— Да.
— Познакомься. Это Франсуа. Он стилист. Франсуа, ты не будешь ревновать?
Молодой человек мило улыбнулся, покачал головой и поцеловал ей руку в перчатке.
— Я обещала тебе рассказать что-то. Напомни. А, нет, я помню сама. Я хотела тебе рассказать о своих русских романах. Про Григория мы говорили. А вот Вертинский… Его звали как тебя. Это потрясающе — как тебя! Он тоже мне дарил фиалки, представляешь? Этот великан выступал в «Шахерезаде». Ты бывал в этом кабаре? Нет? Мы должны туда сходить с тобой. Франсуа нас отведет, я уверена. О, Александр… Он был весь из песен и порока. В этом был весь его шарм. И дело не только в кокаине. Все было в его жестах, в них была такая страсть. Я обожала его руки и совершенно не понимала, о чем он пел. Но когда он пел, его обожал зал и я. Я отнесла цветы на его могилу в шестьдесят четвертом, когда была в Москве с концертами. Мы поговорили с ним, я уверена, он меня слышал, потому что сразу пошел дождь. Как тогда на Rue de Vaugirard. Потом был один грузинский князь Топуридзе. Или нет. Сначала была его жена. Нино. Она была француженкой, и ее звали совсем по-другому, кажется, Адель. Но ему больше нравилось Нино. Тебя не шокирует, что муж так свободно может менять имя своей дамы? Меня иногда шокировало. Потом, уже после войны, был, конечно, Юл Бриннер. Прекрасный актер. Правда, много пил и распускал руки. Он считал, что в этом есть славянский шарм. Да, да. Покури немного еще в мою сторону. Франсуа, когда ты начнешь курить, наконец? Посмотри на Александра, бери же пример с мальчика и сделай что-нибудь хорошее для меня. Я сейчас приду.
Она ушла куда-то звонить. Мы разговорились с молодым человеком. Оказалось, что они встречаются уже как два месяца. Ему двадцать три. Он начинающий стилист, и они познакомились у Ива Сен-Лорана. Дитрих вернулась, сказала, что им скоро надо идти. Мы посидели еще десять минут. В возникшей естественной паузе Марлен и Франсуа, не стесняясь ни меня, ни кого-либо в этом мире, целовались. Я отвернулся. Ревновал ли я? Наверное. Сейчас трудно передать, что я чувствовал тогда. Думаю, что мне было неприятно.
Два дня я ходил впустую. Ни Марлен Дитрих, ни Франсуа не приходили. Букетик фиалок и сигареты стали обязательной программой столика в углу. В воскресенье у Бернара был выходной. Но в понедельник утром, после традиционного «Bonjour, monsieur», прозвучал трогательный вопрос: «Она была?» Еще через день она пришла не в своей тарелке. Мы долго не обращали друг на друга внимания. Потом она встала, оставила мелочь за кофе на столе. Забрала с книг букетик, поцеловала в лоб и ушла. Бернар на радостях притащил мне вкуснейшую бриошь по цене вульгарного круассана.
Франсуа исчез куда-то недели на три. Она вспомнила его лишь один раз: «Франсуа очарователен. Он любит и мужчин, и женщин. Как я. Это же прекрасно — дарить и брать любовь?» С последним постулатом я был безоговорочно согласен. Остальное до сих пор кажется спорным. Тридцать лет спустя, уже в «Матросской тишине», отечественные подзащитные сказали бы, что ни на пересылке, ни на Владимирском централе Франсуа не поймут. Но тогда был Париж и кафе на Avenue Montaigne. Теперь мы встречались почти регулярно. Минимум три раза в неделю. Кажется, ей нужно было, чтобы постоянно находился рядом кто-то, кто бы ее любил и восхищался ею. В ту осень под рукой был я. Каждый раз после того, как она уходила, я бежал к себе в мансарду и лихорадочно записывал каждое ее слово. На неделю появился Франсуа и снова куда-то исчез. Париж стал мерзнуть, и мы перешли на грог после кофе. Я привык к нашим встречам и не представлял себе свою жизнь без них.
Однажды она спросила:
— Если Франсуа меня бросит, ты будешь меня любить?
И потом уточнила:
— Ты будешь меня любить всегда?
Я не знал, что ответить. Конечно, я был влюблен. Но я был влюблен в ту Марлен из легенды, из кино, из мечты. Я даже не мог ни на секунду представить нас… Нет, нет. Это было бы ужасно. К счастью или к несчастью, Франсуа появился вновь. В середине декабря совершенно неожиданно Бернар протянул мне конверт.
— Мадам Дитрих заходила вчера около пяти вечера и просила передать вам это.
В большом картоне было ее фото, той Марлен из тридцатых. И надпись: «Я срочно должна уехать. Прости. Скучай. Веди себя неприлично. Франсуа все-таки меня бросил. Целую. До скорого. Твоя Марлен».
Больше мы никогда не виделись.
Я жил в Нью-Йорке, Люксембурге, Флоренции, Женеве, снова в Париже и в начале девяностых вернулся в Москву.
Шестого мая девяносто второго года я услышал по радио, что Марлен Дитрих не стало. Говорили, что она покончила жизнь самоубийством. Она не могла и не должна была стареть.
Поехать сразу в Париж я не мог, но вернулся туда осенью.
Бернара сильно повзрослили годы. Он потерял в волосах, прибавив в животике: привычный многокарманный жилет неестественно разрывался в окружности. Но он тут же меня узнал и улыбнулся, будто я так никогда из жизни кафе и не уходил.
— Кофе? Круассан?
А потом вдруг неожиданно разговор на «вы» оборвался:
— Ты все знаешь? Она умерла в мае.
Я кивнул. Мы оба вздохнули.
— Ты любил ее?
Я кивнул еще раз.
— Я тоже, — неожиданно прошептал Бернар, и я увидел в его глазах слезы. Как-то болезненно развернувшись, мой старый знакомый нелепо засеменил от меня прочь к стойке, туда, к кассе, за моим круассаном.
— Un café! Un croissant! — услышал я знакомый голос из моей юности еще раз.
Того кафе давно нет. Бернара я, естественно, больше не видел. Что стало с Франсуа — я не знаю. Что же касается той фотографии, то ей недавно исполнилось восемьдесят лет, и больше сорока из них она живет у меня.
Фотография женщины, которую я любил, ни разу не поцеловав.